Category: дача

Category was added automatically. Read all entries about "дача".

Зимние груши с парников китайских долин так и догнивали в пустом холодильнике, белье неделями пылило

Зимние груши с парников китайских долин так и догнивали в пустом холодильнике, белье неделями пылилось на сушилке, почтовый ящик ломился от писем, отвечать на которые мне было нечего, диск с недосмотренными «Часами» покоился в недрах DVD-плеера, его яркий картонный бокс оплакивал свою одинокую судьбу где-то за диванными подушками, а верный «Хюндай» месяцами просился на мойку. Бессмысленное существование с периодическими случками с безымянными мужчинами, редкими вылазками на дачу к родителям или к болтливой Кате, верной маникюрше-педикюрше.
Мне хотелось выстоять, но по большому счету давно уже не хотелось жить. Жить – это не обязательно существовать физически.
Жить – это когда улыбаешься внезапно начавшемуся дождю, не вспоминая о том, что забыл захватить зонтик.
Жить – это когда в самый разгар рабочего дня выскальзываешь из офиса и мчишься туда, где нет таких скучных терминов, как «должностные обязанности», «овертайм», «корпоративный дресс-код», а есть только ты и я, бутылочка молодого итальянского вина и несколько сортов сыра, и виноград, и мохнато-голубой плед один на двоих…
В последнее время моя усталость доходила до таких степеней, что я не ощущала в себе никакой воли вообще. Нет, конечно, на работе я держалась в форме: улыбалась, болтала в курилке, вовремя сдавала отчеты, смиренно выслушивала истерики шефа, ради галочки посещала корпоративы. В остальное время меня будто кто-то отключал, помещал в пузырь с мутной оболочкой, как эмбриона в анатомическом музее, самодостаточного в своем одиночестве.

Как объяснить иностранцу, что такое «дача»? Мы выросли в разных мифологиях. Американцы поколениями

Как объяснить иностранцу, что такое «дача»?
Мы выросли в разных мифологиях. Американцы поколениями зарабатывали собственность, зная, что она принадлежит им по праву и навсегда. Советскому человеку, кроме права умереть, никто ничего не гарантировал. Когда последний романтик коммунистического труда вышел из комы и понял, как крепко его наебали, властям стало ясно — нужен отвлекающий маневр. Исходные условия: двести пятьдесят миллионов нищих, которых нужно чем–то занять. В собственность ничего давать нельзя, хлопот не оберешься. И тогда изобрели дачу.
Домик за городом, на бесплодном участке размером с гулькин хрен? Кругом – бдительные соседи, которые порвут горло за десять сантиметров земли, им даже не принадлежащей? Заманчиво! воскликнул советский гражданин, у которого испокон веку в кармане были блоха на аркане да вошь на цепи.
Моя дача началась, когда одним весенним днем мы с папой отправились на вокзал и сели в электричку. Я не помню дороги, но хорошо помню, как впервые увидел длинную ложбину, заросшую редким ельником и осиной. Нас было несколько десятков человек с инструментами. Папа привез с собой туристический топорик в брезентовом чехле. Мне очень нравился тот топорик с удобной рукояткой, облитой резиной, но папа не разрешал с ним играть. Очевидно, топор оказался говенным, я помню, как он матерился сквозь зубы, борясь со скользким осинником. Под ногами была абсолютно мертвая земля — песок и галечник.
Это был эпический день. Словно путешественники высадились на суровом берегу, понимая, что проведут здесь остаток жизни. Мне было одиннадцать лет, я был одним из этих пропащих, но слишком юным, чтобы понять последствия. Группе людей предстояло свести ёлки и заложить фундамент своей будущей иллюзии.
Как ни посмотри, дача была супер–идеей. Безотказный предохранительный клапан: кто станет бухтеть о положении дел в стране, отбарабанив неделю на основном месте, а выходные – на даче? Человек мог сколько угодно копить пар, но в субботу он выезжал на пьянящий воздух, брал навозную лопату и два дня беспощадно вкалывал. Государство обдурило нас дважды: миллионы получили иллюзию собственности и задаром обустроили бросовые участки вокруг городов, на которые никто в здравом уме бы не позарился.
Два дня еботни на глазах у соседей. Наши помидоры будут не хуже ихних. Чужие огурцы, соседские жопы – все на виду, все в двух шагах. Никакого личного пространства. Определить, кто побеждает в битве за урожай, можно просто глянув через забор.
На куске пустыни, которую получили мы, не росли даже лишайники. Поэтому, как только разметили участки, на них сразу же повезли землю. Кто–то открыл подпольный бизнес и разбогател. За грузовики с грунтом происходили настоящие битвы. Но они были ничто по сравнению со страстями вокруг навоза. Из–за телеги коровьего говна затевались конфликты шекспировского размаха. Люди торговались, подкупали, обманывали и наживали врагов. Были триумфаторы и побежденные. Мама сияла, если ей удавалось перекупить партию навоза, заплатив больше соседа. Какой простор для интриг! Людям отчаянно недоставало драмы, даже крохотная ее порция волновала кровь.
Сосед Петя своим забором отхватил у нас десять сантиметров земли. Нахуя ему нужна была эта жалкая полоска? Была ли она так важна нам? Неизвестно. Знаю только, что Петю заклеймили гондоном и вором, и он останется таким навеки.
То, что начиналось, как безобидный проект, быстро стало прорвой, сосущей время и деньги. На первых черно–белых фото я вижу себя, сутулого мальчика с герпесом на губе, несущего длинную балку. Папа — на другом конце. Вокруг каменистая пустыня, на которой какие–то оборванцы строят халупы.
Мы купили панельный домик, собрали его и покрыли крышу шифером. Ушлые наёмные распиздяи уговорили нас класть шифер на голые балки, тепло уходило через крышу, а папа материл засранцев и свою доверчивость. Потом построили летнюю кухню. Папа тесал опорные столбы и топором рассадил себе ладонь около большого пальца – он стоял и рассматривал рану, осторожно раздвигая края. Его спокойствие поразило меня не меньше вида прыгающей оттуда крови. До этого я видел только свинину, которую мама разделывала на суп. Я не испугался, но внутри будто повернулся какой–то выключатель.
Следом построили бетонную стену вокруг участка, высотой в полметра. Моя семья ничего не делала наполовину, и стену сразу назвали «Великой Китайской». Жертвы были сопоставимыми: мы надрывались, таская щебень из карьера. Красивый, будто раскрашенный — ни одного похожего куска. Я грузил его лопатой, которую привозил с собой. Пятьсот метров с гремучей тачкой туда и пятьсот – обратно, уже с грузом. Не помню, сколько тачек я перетаскал, помню, как руки отваливались. Мне доводили дневной план по щебню, как в лагере, и начиналась погибель.
Я молчу про полив. Кажется, меня никогда не растили с такой заботой, как эти ебучие помидоры.
Главным проклятием было то, что работа не кончалась. Просто никогда.
В сезон вся семья ехала на галеры каждые выходные, без исключений. Когда я дорос до протестов, мной начали манипулировать: шантаж, давление на совесть, угрозы. Родные, люди по натуре деликатные, в вопросах рабского труда становились жесткими, словно вели переговоры с террористами. Лейтмотивом было: «Ах, не хочешь работать? А есть хочешь зимой?» Я был ребенком, полным запретов, окрутить меня было проще простого. Обычно я обижался и надувал губы, таким меня совали в душегубку электрички и везли к месту работ.

Мама как–то отругала меня за то, что я плохо работал. «Мне перед соседями стыдно!» — сказала она, — «Мы вкалываем, а ты стоишь с лопатой, дышишь свежим воздухом!» Только лет через двадцать я смог понять, каким это было абсурдом, а тогда работа для соседей казалась вещью обыденной.
Мы выворачивали из земли ледниковые валуны и центнерами мешали бетон. Блядскую дачу надо было красить раз в два года, для этого приходилось сдирать старую краску. Родители ездили на велосипедах на ферму, и везли оттуда на руле по два ведра жидкого говна.
Смеясь, они рассказывали, как кто–то из соседей грузил навоз в багажник «мерседеса».
Возить навоз мерседесами казалось им идиотской затеей. Странно, думал я, а велосипедами – нормально?
Однажды мне поручили отвезти на дачу коробку семенной картошки. Она оказалась тяжелой, как труп. От станции было километра три. Веревка впивалась мне в пальцы, коробка отрывала руки. Я дотянул ее с огромным трудом, ни на секунду не спросив себя – почему это картошка весит, как свинец? Оказалось, на дне лежала старая сантехника – латунные краны, чугунные колена. Выбросить ее было нельзя по советской привычке – вдруг пригодится? Так же было и с одеждой: на дачи везли самую гадкую и заношенную. Приличные люди с высшим образованием выглядели, как бурлаки с той самой картины.
Лично я отмотал свои двенадцать лет и могу сказать, что совесть моя вряд ли когда–то была чище, чем когда я откинулся с дачных рудников.
В ненормальной стране, где результат труда никак не влиял на вознаграждение, дача стала оазисом социальной справедливости. Как вкалывал – так и выросло. В этом и был главный секрет успеха.
Закат ее начался вместе с эрой накопления первичного капитала. Оказалось, что овощи и фрукты проще купить и грядки кабачков и патиссонов постепенно сменились банями и газоном. Расплодились буржуазные штуки вроде шезлонгов и качелей с навесами, потянуло барбекю, проезды заставили немецкими машинами. Потом разрешили продавать больше шести соток – и оказалось, что король голый.
На дачах теперь работают только пожилые, по инерции, а малышей привозят отдыхать. Стали заметны местные шизоиды, любители адской деревянной скульптуры — раньше их не было видно за жопами трудящихся. Один человек оббил дом мужскими рубашками, как распятиями, другой повесил на фасад скрещенные двуручные пилы. Третьего не видно вообще – его участок окружен просмоленным частоколом метра два в высоту.
Но главное – даже в выходные над участками висит странная тишина, к которой я никак не могу привыкнуть.

У нас с тобою не будет... ремонтов, покупок и дач... череды из семейных будней и бытовых неудач. Не

У нас с тобою не будет...
ремонтов, покупок и дач...
череды из семейных будней
и бытовых неудач.
Не будет банального "горько",
общих колец на руках,
альбомов с семейными фото,
поддержки у мамы в глазах...
Бюджета, квартиры, работы,
на праздник весенний роз...
Не вместе быт и заботы...
И одеяло - врозь...
На кухне немытой посуды...
Наряженной елки зимой...
Прогулок вечерних не будет...
И возвращенья д о м о й.
Поездок на море и планов
на будущий год и на век,
двух полотенец в ванной,
поддержки общих друзей...
Записок "купи по дороге..."
Вопросов "во сколько домой?"
Не будет "мне тебя много".
Не будет "навеки мой"...

Чужая квартира... шторы,
задернутые, чтоб темно...
Полуночные разговоры,
тепло откровенных снов...
Прощанья, не знаешь, на сколько,
и каждый раз будто на век
Один на один... и только,
когда невозможно терпеть...
Дорога домой в одиночку,
маски для тех, кто ждет...
Ночами тоскливые строчки,
мыслей безумных полет...
И теплое "я скучаю"
заменит тысячу слов,
а пять минут у трамвая -
сотню пустых вечеров.

Я знаю, влюбленных не судят,
они бестолково слепы.
У нас ничего не будет?
Одно лишь вселенское "мы"...

Мама на даче, ключ на столе, завтрак можно не делать. Скоро каникулы, восемь лет, в августе будет де

Мама на даче, ключ на столе, завтрак можно не делать. Скоро каникулы, восемь лет, в августе будет девять. В августе девять, семь на часах, небо легко и плоско, солнце оставило в волосах выцветшие полоски. Сонный обрывок в ладонь зажать, и упустить сквозь пальцы. Витька с десятого этажа снова зовет купаться. Надо спешить со всех ног и глаз - вдруг убегут, оставят. Витька закончил четвертый класс - то есть почти что старый. Шорты с футболкой - простой наряд, яблоко взять на полдник. Витька научит меня нырять, он обещал, я помню. К речке дорога исхожена, выжжена и привычна. Пыльные ноги похожи на мамины рукавички. Нынче такая у нас жара - листья совсем как тряпки. Может быть, будем потом играть, я попрошу, чтоб в прятки. Витька - он добрый, один в один мальчик из Жюля Верна. Я попрошу, чтобы мне водить, мне разрешат, наверно. Вечер начнется, должно стемнеть. День до конца недели. Я поворачиваюсь к стене. Сто, девяносто девять.

Мама на даче. Велосипед. Завтра сдавать экзамен. Солнце облизывает конспект ласковыми глазами. Утро встречать и всю ночь сидеть, ждать наступленья лета. В августе буду уже студент, нынче - ни то, ни это. Хлеб получерствый и сыр с ножа, завтрак со сна невкусен. Витька с десятого этажа нынче на третьем курсе. Знает всех умных профессоров, пишет программы в фирме. Худ, ироничен и чернобров, прямо герой из фильма. Пишет записки моей сестре, дарит цветы с получки, только вот плаваю я быстрей и сочиняю лучше. Просто сестренка светла лицом, я тяжелей и злее, мы забираемся на крыльцо и запускаем змея. Вроде они уезжают в ночь, я провожу на поезд. Речка шуршит, шелестит у ног, нынче она по пояс. Семьдесят восемь, семьдесят семь, плачу спиной к составу. Пусть они прячутся, ну их всех, я их искать не стану.

Мама на даче. Башка гудит. Сонное недеянье. Кошка устроилась на груди, солнце на одеяле. Чашки, ладошки и свитера, кофе, молю, сварите. Кто-нибудь видел меня вчера? Лучше не говорите. Пусть это будет большой секрет маленького разврата, каждый был пьян, невесом, согрет, теплым дыханьем брата, горло охрипло от болтовни, пепел летел с балкона, все друг при друге - и все одни, живы и непокорны. Если мы скинемся по рублю, завтрак придет в наш домик, Господи, как я вас всех люблю, радуга на ладонях. Улица в солнечных кружевах, Витька, помой тарелки. Можно валяться и оживать. Можно пойти на реку. Я вас поймаю и покорю, стричься заставлю, бриться. Носом в изломанную кору. Тридцать четыре, тридцать...

Мама на фотке. Ключи в замке. Восемь часов до лета. Солнце на стенах, на рюкзаке, в стареньких сандалетах. Сонными лапами через сквер, и никуда не деться. Витька в Америке. Я в Москве. Речка в далеком детстве. Яблоко съелось, ушел состав, где-нибудь едет в Ниццу, я начинаю считать со ста, жизнь моя - с единицы. Боремся, плачем с ней в унисон, клоуны на арене. "Двадцать один", - бормочу сквозь сон. "Сорок", - смеется время. Сорок - и первая седина, сорок один - в больницу. Двадцать один - я живу одна, двадцать: глаза-бойницы, ноги в царапинах, бес в ребре, мысли бегут вприсядку, кто-нибудь ждет меня во дворе, кто-нибудь - на десятом. Десять - кончаю четвертый класс, завтрак можно не делать. Надо спешить со всех ног и глаз. В августе будет девять. Восемь - на шее ключи таскать, в солнечном таять гимне...

Три. Два. Один. Я иду искать. Господи, помоги мне.

Мальчик, боже мой, до чего ж твои губы сладкие. Пахнут тёплым ветром и талыми шоколадками, на мои ло

Мальчик, боже мой, до чего ж твои губы сладкие. Пахнут тёплым ветром и талыми шоколадками, на мои ложатся морковными ровно грядками, да в порядке я? Любуюсь твоими гладкими,

но сегодня не планирую утонуть

Я хожу по тебе на цыпочках, крыльях бабочки, и играю с тобой то в ладушки, то в оладушки, я люблю тебя, мальчик, твои золотые радужки, ты молись, спасайся, беги поскорее Ладожским,

а "люблю тебя" - это действие, а не суть.

Мальчик, боже мой, до чего ж повезет какой-нибудь, для неё ты станешь вот сразу - родным и пойманным, она будет впадать в тебя нежной рекой и поймами, и просить "погрей меня" и кричать "ты спой меня", твои руки будут техничными и спокойными, ты что миром можешь, что проливными войнами,

только кто-то как-то выпил тебя до дна.

И тебе живется славно и половинчато, ты початый край, немножко уже ДаВинчи ты - и рисуешь в амбарной книге доходы-вычеты, ты был кречет, только остался немного взвинченным, позакручивай, мальчик, срочно, и позавинчивай -

тебе выдано было жизней - всего одна,

Значит – надо есть её, пить и жить её, брать её живьём, не расти быльём, не искать гнильё, в общем-ё-маё, поживи с моё –

И устань покидать жильё, и устань спешить.

Не бывает на свете правды одной-единственной, а любой косяк сперва назывался истиной, а любые руки бывают и коромыслами, ты давай, мой мальчик, начни собираться с мыслями,

И реши, что это надо бы пережить.

давай ты приедешь и будешь меня смешить и будешь меня целовать, подзабив на прохожих давай мы случим

давай ты приедешь и будешь меня смешить

и будешь меня целовать, подзабив на прохожих

давай мы случимся и будем, и все-таки жить

ужасно забавно, когда так чертовски похожи

когда за сестер принимают на фото и врут,

что мы как близняшки, а мы улыбаемся знойно

и ты мне в глаза улыбаешься "как мог ты, брут?"

а я обнимаю тебя и тепло, и спокойно.

давай мы поедем на дачу и будем стрелять

из сломанных пестиков целясь в распухшие дыни

и мама нас будет напрасно до вечера звать

домой и грозиться, что скоро шарлотка остынет

машина пропахнет особенным яблочным да

и нежность моя будет редкой и терпкой приправой

ты знаешь, я верю, любовью берут города!

давай, по пути еще много пустынных заправок

где можно комкать бутерброды и лопать под звук

несущийся к нам из колонок от радио нежность

где я уплываю в кольце твоих ласковых рук

давай до лужков. говорят, там вполне безмятежно....